Заболел я сильно. И случилось это на Севере, у поселка Мужи. Надоело мне быть городским хлыщом, преподавать молоденьким девушкам философию в университете, слушать модную музыку и ходить по одним и тем же улицам. Надоело все страшно. Посему я нанялся к одному авантюристу матросом на речной флот.
Отрывок из книги
Заболел я сильно. И случилось это на Севере, у поселка Мужи. Надоело мне быть городским хлыщом, преподавать молоденьким девушкам философию в университете, слушать модную музыку и ходить по одним и тем же улицам. Надоело все страшно. Посему я нанялся к одному авантюристу матросом на речной флот. Нужно было дойти от Тюмени до Салехарда и там по дороге принимать рыбу у местного населения и складывать ее в морозильник.
Увидел я там новую для меня жизнь, увидел настоящих людей, гадости увидел много. На себя самого посмотрел со стороны. Короче, развеялся. И философия, и девушки, и улицы вновь стали родными, милыми и приветливыми. Полезно вот так иногда сменить жизненное пространство.
Но одна история из моего северного похода запала мне в душу. С собой в дорогу я взял Библию и книгу митрополита Сурожского Антония "О вере и Церкви". Эти две книги перевернули тогда многое во мне.
И был с нами на корабле человек такой — Вася Курица. Он возвращался в Мужи после короткой отсидки в тюрьме за какие-то темные дела нашего хозяина-авантюриста. Вася был сорокапятилетним крепким мужиком с суровым лицом и очень добрыми светлыми глазами. Говорил он негромко, но всегда по делу и очень толково. Он давно жил в тайге, в своей избушке, охотился и рыбачил. Добычу свою менял на топливо для моторки и необходимые припасы. Он был тем, что люди называют «хороший человек». Во всем он хотел видеть положительные стороны. Даже рассказывая о тюрьме, он говорил, что там учат тому, чему не успела научить мама: мыть руки после туалета, быть вежливым, разговаривать с людьми уважительно... Попробуй не вымыть руки после параши в тюрьме, с тобой никто здороваться после не будет.
Но меня одно смущало в этом хорошем человеке, — не видел я веревочки на его шее. Веревочки или цепочки, на которую вешают главную персональную святыньку — нательный крест. И спросил его об этом.
— Где у тебя, Вася, крест, ты что, в Бога не веришь?
Он покосился с недоверием на меня и на мою Библию и сказал:
— Верить надо, когда страшно. На этом наша богословская дискуссия и закончилась. Больше я к нему не приставал.
Через две недели мы оказались у Мужей. А еще через две недели Вася позвал меня прогуляться в недалекий мансийский поселок километров тридцать ниже по реке. К тому времени я уже отведал сырой обской воды и, жестоко отравившись, лежал с температурой. Добивали еще белые ночи: солнце, проделав круг по небу, вставало за кусты и через час снова неторопливо карабкалось наверх. Проснувшись, невозможно было определить, утро это, день, вечер или ночь — все время было светло.
Чтобы как-то развеяться, я согласился поехать. Мы съездили до поселка, поговорили там с мужиками, поели нерхи - тухлой подсоленной сырой рыбы, и отправились обратно. Вот здесь-то Васе и захотелось показать мне всякие разные протоки обские, которых там сотни, и они разрезают тайгу, как улицы в большом городе. Никто в совершенстве не знает этих мест. Потеряться там — запросто. А у Васи было чудное настроение, он палил из ружья по мелькавшим на берегах животным, взахлеб рассказывал об их повадках, шутил. И все время круто поворачивал в первый подходящий проливчик. Короче говоря, мы заблудились. И у нас кончился бензин. Двигатель фыркнул в последний раз и заглох. Наступила тишина. Лодку стало сносить.
— Ничего, куда-нибудь да вынесет, — подмигнул мне Вася, — здесь кругом люди, по человеку на квадратный километр.
Около часа нас несло течением. Вдруг мы увидели дымок на берегу и стали на веслах подгребать к берегу. Навстречу нам вышла немолодая «сарафанка». Так здесь называют коми-зырянок, потому что они всегда ходят в национальной вышитой одежде. В руках она держала ружье. Слова ее были просты:
— Идите отсюда. — Это новая жена Болгарина, — прошептал мне Вася.
Болгарин был местным мужиком, который тоже промышлял в тайге. Зимой он любил пьяным рассекать на своем «Буране», и поэтому постоянно ломал то руку, то ногу о твердый снежный наст. И так как к врачам не обращался, то и руки, и ноги у него срастались очень неправильно и криво. Особенно это было заметно, когда он пил водку. До стакана он непросто «добирался» через сложные телодвижения, напоминающие брейк-денс. Глядя на это, мне вспомнились игрушка-трансформер, которая превращалась то в робота, то в автомобиль. Это мое сравнение тогда всех развеселило, и Болгарина незлобно стали обзывать Трансформером. К сезону он нашел себе новую жену-сарафанку, потому что ни одна русская не выдержала бы ни условий тайги, ни общества угрюмого Болгарина. Вот эта-то новая жена и держала нас на прицеле.
— У нас два выхода, — сказал Курица, — мочить бабу и искать топливо, или валить отсюда, пока она не начала стрелять.
— Да нет, ну что ты. Нужно же объяснить ей, — начал было я.
— Понимаете, мы оказались в сложном положении, у нас кончился бензин, а до стоянки наших барж километров пятьдесят...
Женщина посмотрела на меня и взвела курок. Стало понятно, что стрелять она действительно будет.
Пришлось отчалить. Долго нас сносило течением, пока мы не наткнулись на избушку на берегу, в которой спал олений пастух-зырянин. Он пас на одном из многочисленных островов оленей своего богатого родственника. Усталые и изможденные, мы упали спать в сено.
Наутро я обнаружил, что совсем разболелся, меня лихорадило. К тому же испортилась погода, на реке начиналась буря, шел мокрый снег. Белые хлопья ветер с яростью бросал во взбаламученную свинцовую реку. Бледный и ослабший, кашляя, я вышел из избушки, пройтись с ружьем по острову. Небо. Меня поразило небо. Оно было низким-низким. Небольшие облачка проносились, кажется, над самой головой. Я стал молиться. Вдруг из соседних кустов вспорхнули утки. Из какого-то детского азарта я выстрелил и подбил одну. Раньше я никогда не ходил на охоту и не стрелял уток. А здесь у меня на руках лежала мертвая птица. Еще теплая. Это ее остывающее тепло тогда мне о многом сказало.
Мне стало так плохо от себя, от глупого этого выстрела, от жизни, которая покинула эту Божью тварь и медленно вытекала из меня. Я сел на кочку и стал думать о Боге, о жизни, о себе. Здесь, в тайге, среди бури и снега, все нарастающего природного катаклизма, внутренний катаклизм уставшего слабака-интеллигента казался глупой загогулиной на ладонях Бога. Да, я сидел на кочке перед мертвой птицей и вдруг совершенно очевидно ощутил себя на ладони у Бога. Тогда, на острове, я понял, ДЛЯ ЧЕГО я уехал из города и ЧТО я должен был найти ЗДЕСЬ. Поясню другим примером. Одна студентка пришла ко мне однажды посоветоваться. Как-то в воскресенье она сидела с мужем и вязала что-то, муж пил пиво и смотрел телевизор, их маленький сын ползал на ковре и играл сама с собой. И вдруг этой молодой женщине стало невыразимо скучно. Она подумала, что вот так пройдет все жизнь: она будет так же вязать на диване, муж будет смотреть телевизор, ребенок будет ползать… Из глубины тоски она позвонила своей подруге, ее позвали ее на вечеринку, где она выпила много и изменила своему мужу с каким-то незнакомым парнем. Ей было ужасно горько. Она рыдала. И вдруг она увидела свою комнату, где она сидит с мужем на диване, где ребенок ползает по ковру, внутри маленького прозрачного шарика, повисшего на тоненькой ниточке. Все то, что было ей дорого, что созидалось каждый день, все настоящее и любимое, вся эта близкая нашему сердцу и столь незаметная с короткого расстояния повседневность, все это вдруг повисло на крошечном волоске, готовом в любой момент оборваться. Все, что казалось надежным и незыблемым, стало призрачным и невозможным. Что мне было ей посоветовать? Я предложил ей не говорить ничего мужу, которого она на самом деле сильно любила, и примириться с Богом, покаяться и понести епитимью, если священник ее благословит. Она согласилась и, помолчав, добавила:
— Теперь я понимаю, почему в Церкви говорят про спасение. Я поняла, ЧТО нужно спасать: любовь, мир в семье, радость жизни. Нужно ежедневно спасать это, потому что все это такое хрупкое.
Вот и я понял, ЧТО нужно спасать. Понял, значит нужно жить, значит, нужно возвращаться.
Я вернулся в избушку и обнаружил, что к нам присоединился Сашка Четырехгубый. В какой-то драке ему рассекли лицо, и губы не срослись, поэтому, когда он говорил, то шевелились все четыре половинки губ, как у муравья. Его к нам на остров загнала буря. Но у него с собой в лодке оставалось немного горючего. Буря и болезнь моя, тем не менее, усиливались. Через день я стал совсем слаб; как мне казалось, стал помирать.
Вася понял, что мне срочно нужно в больницу. Как только буря стала ослабевать, стали готовиться к выходу. В лодку Четырехгубого загрузились я и Курица. Вечером Вася отматерил по своей старой привычке двигатель, его маму, его изобретателя и всю систему внутреннего сгорания.
За время бури вода приобрела дикий оттенок битого пивного стекла, ветер гнал куски грязной пены. Мы оттолкнулись от берега, лодку здорово качало. Шел дождь. Васька дергал двигатель, он все не заводился.
— Не приведи, Господи, на большой воде встанет, — сказал я.
— Ты еще не представляешь, что творится на большой воде, — сказал Вася, — там волны метровые. А нам надо будет метров четыреста до острова идти. Дойдем ли, не знаю.
И снова стал материть двигатель. Четырехгубый молчал, вцепившись в борт лодки. Наконец мотор взревел, и Вася на полном газу выстроил лодку на середину протоки. Перед нами замелькали речные повороты, Курица вел лодку ловко, лишь иногда она зарывалась носом в волну, и тогда мы, и без того мокрые, покрывались градом ледяных капель. Я держался за борт и судорожно молился: «Господи, помилуй! Господи, помоги!».
Вдруг лодка из очередной протоки выскочила на заросший травой луг, от неожиданности я привскочил и чуть не выпал из лодки.
— Здесь протока поверху травой заросла, — прокричал Васька, — не бойся, я фарватер знаю.
Через час, мы, наконец, добрались до большой воды. Я впервые увидел, что такое шторм на Оби: дождевые и снежные струи, свиваясь, вонзались в высоченные пенистые волны.
— Смотрите, — поверх воя ветра и рева мотора прокричал Васька, — за каждой волной идет желоб. В это углубление нам нужно встроиться лодкой и идти по нему. Если отвернем, лодка перевернется. Если лодка перевернется, снимайте одежду и пытайтесь плыть к берегу. В одежде сразу утонете.
Он погазовал двигателем и встал, всматриваясь в реку, ожидая, видимо, выгодного «желоба» в волнах. Мы судорожно вцепились в борта, было по-настоящему страшно.
Вдруг Вася повернулся ко мне, глаза его яростно блеснули, и он прокричал:
— Вот ты меня спрашивал, верю ли я в Бога. Я сказал, что верю, когда страшно. А страшно... — он наклонился ко мне, — а страшно ВСЕ ВРЕМЯ.
Он рванул рубаху на груди, там прямо на коже был вытатуирован большой православный крест.
— Ну, с Богом! — прокричал он и рванул двигатель.
Как мы добрались до острова, я не помню. Помню только, как я почти кричал «Господи, помилуй!», помню брызги и вой ветра.
Когда мы оказались на нашей барже, я ввалился в наш кубрик, поставил себе обезболивающий укол в ногу через штаны, а мужикам налил спирту. Они выпили, сняли с себя мокрые рубахи, вышли на палубу и начали драться. Они били друг друга молча. Потом стояли усталые и тяжело дышали, так из них выходил страх. Потом я попал в больницу. И вскоре вернулся в свой город. Про Васю я знаю только то, что недавно он отморозил себе пальцы на руках и на ногах, но на лыжах, говорят, ходит.