Дедушка Михайла – любитель книжку послушать. Сейчас, правда, глуховат стал, а всё равно приспосабливается. Ладошкой ухо наростит, клок седины между пальцами пропустит и вникает. Слушатель – лучше бы не надо, кабы не слеза. Совсем ослабел он с этим делом. Внучата уж следят: как задрожал у деда наушник, ладошка значит, которая ему помогает, так привал – жди, пока дед прочувствуется. «Тараса Бульбу» местах в четырёх обслезил, а от рассказа «Лев и собачка» зарыдал даже.
Читать далее- Вот ведь, - говорит, - любовь какая была… невытерпно!
Дед от всей души слезу выдаёт, а внучикам то – в потешку. Нарочно пожалобней истории выбирают. Знают примерно, на котором месте дедушку затревожит, - дрожи в голос подпустят и разделывают:
- Ба-а-атько! Где ты? Слы-ы-шишь ли ты?
Ну, и сразят деда.
Валерка – тоже ему внучек будет, недавно из армии вернулся – поглядел, значит, на эти ихние проказы и разжаловал грамотеев. Сам стал читать. Про Васю Тёркина, про Швейка – бравого солдата… Это ещё куда ни шло. Терпимо деду. Всхлипнёт местами, а до большого рёву дело не доходит. Другой раз даже критику наведёт:
- У людей – всё как у людей… Кто этот Тёркин? Смоленский рожок! Миром блоху давили, а гляди, как восславлен! А Швейка? Щенятами торговал! Кузьма Крючков, опять же, одно время на славе гремел... А про наших, сибирских, и не слышно.
Валерка, в спор не в спор, а не согласился с дедом:
- Это знаешь почему, дедушка?
- Почему бы? Ну-ка…
- Слышно и про наших, да вот такое дело… Мы здесь как бы посреди державы живём. До нас любому мазурику далеко вытягиваться. Позвонки порвёт. Однако какой бы краешек русской земли ни пошевелил враг, где бы ни посунулся – с сибиряком встречи не миновать. И приветит и отпотчует! Там-то вот, на этих краешках земли, и оставляют сибирские воинские люди о себе памятки…
И вот какую историю рассказал.
Во время войны организовали фашисты на одной торфяной разработке лагерь наших военнопленных. Болото громадное было. Издавна там торф резали. Электростанция стояла тут же, да только перед отходом подпортили её наши. Котлы там, колосники понарушили, трубу уронили. А станция нужная была: верстах в двадцати от неё город стоял – она ему ток давала. Ну, немцы и стараются. Откуда-то новые котлы представили, инженеров – заработала станция. Теперь топливо надо, торф. По этой причине и построили они тут лагерь.
Поднимут пленных чуть свет, бурдичкой покормят и на болото на целый день. Кого около прессов поставят, кто торфяной кирпич переворачивает, кто в скирды его складывает, вагонетки грузит – до вечера не разогнёшься.
Вернулся ребята в лагерь – спинушки гудят, стриженая голова до полена рада добраться. Да от весёлого бога, знать, ведёт своё племя русский солдат. Чего не отдаст он за добрую усмешку.
- Эй, дневальный! Немецкое веселье начнётся – разбуди.
А те подопьют, разнежутся, таково-то жалобно выпивать примутся, будто из турецкой неволи вызволения просят. Каждый божий вечер собак дразнят. Мотив у песен разный, а все «Лазарем» приправлен. Вот пленная братия и ублажает душеньку.
- Это они об сосисках затосковали.
- Спаси-и-, го-с-споди, лю-ю-ю-ди твоя-а-а!
- Эй, убогие!.. С такими песнями Россию покорять?..
Немецкая та команда из Франции перебазировалась. Там, сказывали, веселей им служилось. Вина много, да всё виноградное, сортовое. Сласть! Узюминка! До отъезда бы такая разлюли-малинушка цвела, кабы один француз не подгадил. Добрый человек, видно, погодился. Подсудобил он им в плетёночку отравленного – двоих в поминалье записали, а пятерым поводыря приставили. Ослепли. После этого остерегаться стали, да и приказ вышел: сперва вино у докторов проверь, а потом уж употреби. А доктор «непьющие», видно… Как ни принесут к ним на проверку – всё негодное оказывается. То отравленным признают, то молодое, то старое, а то микроба какого-нибудь ядовитого уследят. Ну и сухомятка немцам не глянется. Зароптали. А один из них – Карлушкой его звали – вот чего обмозговал:
«Заведу-ка я себе кота да приучу его выпивать – плевал я тогда на весь «красный крест!» Кот попробует – не сдохнет, стало быть, и я выдюжу».
Ну и завёл мурлыку. Тот спервоначалу и духу вина не терпел. Фыркнет да ходу от блюдечка. Коту ли с его тонким нюхом вино пить? Только Карлушка тоже не прост оказался: раздобыл где-то резиновую клизмочку и исхитрился. Наберёт в неё вина, кота спеленает, чтоб когти не распускал, пробку между зубами ему вставит и вливает в глотку. Тот хочешь не хочешь, а проглотит несколько. Месяца через два такого винопивца из кота образовал – самому удивление. Чище его алкоголик получился.
Прознали об этом сослуживцы Карлушки – тоже от медицины откачнулись. Всю добычу к коту на анализ несут, а хозяин гарнцы собирает. С посудинки по стакашку - за день полведёрочка! Ай-люли, Франция!
Так они оба с котом и на Россию маршрут взяли не прочихавшись. До Польши-то им старых запасов хватило, а с Польши начиная на самогонку перешли. Карлушка фирменной печатью обзавёлся: какой-то умелец из резины кошачью лапку вырезал. Принесут к ним хмельное, кот попрбует – и спать. Час- полтора пройдёт – жив кот, - значит, порядочек. Карлушка тогда и отобьёт на посудинке кошачью лапку. Фирменное ручательство: «Пейте смело».
Эдаким вот манером с французским котом под мышкой, с немецким автоматом на животе и припожаловал на нашу землю Карлушка.
С похмелья-то кот шибко нехороший был. Дикошарый сделается, буйный, на стены лезет, посуду громит. В хозяина сколько раз когти впускал. Совсем свою природу забыл: возле него мышь на ниточке таскают, а он ни усом не дрогнет, ни лапой не шевельнёт. Опаршивел весь, худющий.
Раз как-то уехал Карлушка в город да чего-то там задержался. Кот ревел-ревел ночь-то, похмелки, видно, просил, а к утру околел. Ох и пожалковал владелец над упокойником! Шутка ли, такой барышной животинки лишиться. А тут как раз слух прошёл нехороший: в городском лазарете будто бы двум чистокровным германцам железные горла вставить пришлось. Опрокинули они по стакашке где-то, а в напитке мыльный камень подмешан оказался. Ну и сожгли инструменты-то! В отечество приехал и «Хайль Гитлер» нечем скричать. Карлушка по этому соображенью тут же моментом опять кота расстарался. Этот у него убежал. Котёночка принёс – бедняжка от первого причастия дух испустил. Что ты тут будешь делать? И выпить хочется, и питьё есть, и закусь всяка, а боязно – как бы потом каску на крест не напялили. Не раз французский Шарля – кота так звали – вспомянут был. При покойнике с утра раннего Карлушка всяким разнопьяньем нос свой холил.
Пьяненький-то немец добрый становится: закуривать даёт пленным, про семьи начинает расспрашивать. Со стороны поглядеть – дядя племянничков встретил. Оно и по годам подходяще. Лет пятьдесят ему, наверно, было. Роста коротенького, толстый, шею с головой не разметишь – сравняло жиром. Усишки врастрёп, чахленькие, ушки, что два пельмешка свернулись, зато уж рот-государь – наприметку. Улыбнётся – меряй четвертью. Он у коменданта лагеря как бы две должности спаривал: сводня, значит, и виночерпий. От родителя, вильгемовского генерала, по наследству перешёл. Тоже военная косточка. Да… Ну вот они и заскучали без Шарли-то. Одно развлечение осталось – картишки да губные гармошки. А Карл и этой утехи лишен. По его снасти ему в губную, а в трёхрядку дуть надо. Злой сделался, железную трость завёл, направо-налево карцер отпускает.
Жил в лагере журавлёнок – пленные на болоте поймали. Славный журка, забава. Идут, бывало, ребята с работы – он уж ждёт стоит. Знает, что его сейчас лягушатинкой угостят, подкурлыкивает по возможности. Вот Карлушка с безделья промыслил:
- Вы не так кормите ваш шурафель…
- Почему не так?
- О… Я завтра покажу, как нушна кормить эта птичка. Несите свежи живой квакушка.
По-русски он знал мало-мало.
Ну, ребята на другой день и расстарались лягушками.
На болоте-то их тьма.
Карлушка прямо на подходе колонны спрашивает:
- Принесли квакушка?
- Так точно!
- Карош.
Поймал он журавлёнка, под крыльями его бечевкой обвязал, кончик сунул себе в зубы. За лягушку принялся. Этой хомутной иголкой губу проколол, дратвину протянул, узелочек завязал – и готово. Подаёт концы пленным.
- Игру, - говорит, - сейчас делаем.
Правило такое постановил: один должен лягушку за дратвину перед носом у журавля тянуть, а другой за бечёвку держаться и на кукорках за журавлиным ходом поспевать. Скомандовал первый забег. Журавлёнок на весь галоп летит – до лягушки добраться бы, бечёвка внатяжку а провожатый поспевает-поспевает за ним, да на каком-нибудь развороте – хлесть набок. Карлушке смешно, конечно… Ему в улыбку хоть конверты спускай. А пленным тошно. Жалко курлышку, а пришлось отвернуть ему головёнку.
На другой день снова является Карлушка бега устраивать.
- Кде шурафель? – спрашивает.
- Съели, - отвечает. – Сварили.
Сбрезгливил он рожицу:
- И-ых… И как у вас язик повернуль! Такой весёли вольни птичка!
Через неделю-другую забаву нашёл.
Переписал, стало быть, в тетрадку все русские имена и решил вывести, сколько процентов в нашей армии Иваны составляют, сколько Васильи, Федоры и прочие поименования. На вечерней проверке выкликает:
- Ифаны! Три шака перёт!
Сосчитал, отметил в тетрадке, в сторону Иванов отвёл.
- Крикорий! Три шака перёт.
Григорьев пересчитал.
- Николяй! Три шака перёт!
Вечеров шесть прошло, пока обе смены обследовал. Тут и Калины нашлись, и Евстратии, а один Мамонтом назвался. Стоит этот Мамонт головы на полторы других повыше, в грудях этак шириной с царь-колокол детинушка, рыжий-прерыжий и конопатый, как тетерно яичко. Карлушка перед ним вовсе шкалик.
- Што есть имья такой – Мамонт.
Тот парень от всего добродушья объясняет:
- Зверь такой водился до нашей с вами эры. Мохнатый, с клыками, на слона похожий. У нас в Сибири и доселе ихние туши находят.
Голос у парня тугой, просторный такой басина. Говорит вроде спокойненько, а земля гул даёт. Сам глазами улыбается чуть. Голубые они, доброты в них не вычерпать.
- Кто тебя так ушасна называль?
- Батюшка так окрестил. Поп.
- Разве у батюшка – поп другой имья не быль?
- Как не быть поди? Было. Да у моего дедушки на этот случай мало денег погодилось. Не сошлись они с попом ценой, вот он и говорит деду: «За твою скаредность нареку твоего внука звериным именем. Будет он Мамонт».
- Ай-я-яй! – Карлушка соболезнует. – Ведь карьера наизмарку… А как твой фамилий?
- Фамилия – то ничего. Котов – фамилия.
- Как, Котофф?
- Да так. По родителям уж.
- Карош фамилий. А зачем, Котофф, плен попадалься?
- Пушки жалко было. Такая уважительная «сорокопяточка»- хоть соболю в глаз стреляй. Вот, значит, я её и нес. С ней ведь бегом не побежишь. Ну, ваши мне и сыграли «хэнде хох».
- Оха –ха-ха-ха…- закатился Карлушка. - Это наши репят ловки: «рука вверх» икрать.
А Мамонт всё про пушку:
- Она на прямой наводке в ножевой штык могла попасть, в самое лезвие. Жалко же бросать. Бывало, наведу её…
На этом месте кто- то его под ребро толкнул: «Нашел, мол, где вспоминать. Простота…».
Мамонту такой намёк не понравился. Давай обидчика разыскивать. А Карлушке с вахты какое – то приказание как раз передают. Подсеменил он к Мамонту – бац его кулачком в ребровину – ровно порожняя бочка сбухла.
- Пасмотрю, как ты пушка таскаль. Идьём за мной! И повёл его на квартиру к коменданту лагеря. Тому в это время статую мраморную на грузовике привезли. Вёрст пять не доезжая города, какие-то хоромины разбомбленные стояли –пленные там кирпичи долбили из развалин. Пристройку к станции делать задумали инженеры.
До подвалов когда добрались, а там статуй этих захоронено- ряды стоят. Вот комендант и облюбовал себе. Богиня какая- то. Сидит она на камушке, одежонки на ней – ни ленточки. Только искупалась, видно. Волосы длинные, аж по камню струятся. С лица задумчивая, губы капельку улыбкой тронуты, голова набочок приклонена, и вся – то она красотой излучается. Мамонт даже чуток остолбенел. Такая теплынь, такая тревожная радость ему в грудь ударила – смотрит, глаз не оторвёт. Забылся парень. Карлушка поелозил губищами и говорит:
- Пушка таскаль? Ну-ка полюби эта девочка немношка. В комнату ставлять надо. Пери!
Обхватил её Мамонт, приподнялся и… понёс! Карлушка поперёд его бежит, двери распахивает да охает:
- О-о-о! Здорови, черт Мамонт! Восемь человек силянасилю погружали.
А Мамонт её так обнял – только каменной и выдюжить.
Пудов поди восемнадцать мрамор – то тянул. Тяжело. Сердце встрепыхнулось, во всю силу бухает. И слышит вдруг Мамонт, вот вьяве слышит, как у богини тоже сердечно заударялось. Бывает такая обманка. Кто испытать хочет – возьми двухпудовку-гирю, а лучше четырех, прижми её к груди в обхват и поднимайся по лестнице. И в гире сердце объявиться. Мамонту это, конечно, впервинку. Приостановился: бьётся сердечко, и мрамор под руками теплеет.
- Фот сута поставливай, - указывает Карлушка.
Опустил он тихонечко её, и в дрожь парня бросило. Ноги дрожат, руки дрожат - не с лагерного, видно, пайка таких девушек обнимать. Комендант платочком пробует, много ли пыли на мраморе, а Карлушка что-то гуркотит-куркотит ему по-немецки и всё на Мамонта указывает. Пощурил комендант на него реснички. Потом головой прикинул. «Гут», - говорит. Дотолковались они о чём – то. В лагерь идут, подпрыгнет Карлушка, стукнет Мамонта ладошкой пониже плеча и приговорит:
- Сильна Мамонт!
Десяток шагов погодя опять хлопнет и опять восхитится:
- Здорова Мамонт!
А тот про богинино сердечко размышляет, дивуется, и сама она из глаз нейдёт.
В лагерь зашли. Мамонт к своему бараку было направился, а Карлушка его за рукав:
- Ты другой места жить будешь…
И повёл его в пристроечку, где повара обитались.
Командует там:
- Запирай свой трапочка и марш-марш нова места.
Объяснил поварам, куда им переселяться, и с новосельем Мамонта поздравил.
- Тут тебье сама лютча бутет.
Тот по своей бесхитростности:
«Правильно, дескать, покойный политрук говорил, что немец силу уважает. Видал? Отдельную квартерку дали!»
Перенёс он сюда свою шинельку серую, подушку на осочке взбитую, одеяло ремковатое – устраивается да припевает на весёлый мотив:
Утро вечера мудреней,
Дедка бабки хитрей,
Стар солдатик…
Только «мудрей-то» на этот раз вечер оказался.
Через полчаса является Карлушка – две бутылки самогону на стол, корзину с закуской.
- Гулять, - говорит, - Мамонт, будем!
Ну и наливает ему в солдатскую кружку.
- Пей, Мамонт!
Тот, недолго удивляясь, со всей любезностью:
- А вы, господин ефрейтор?
- Я, каспадин Мамонт, сфой рюмочка потом выпивайт. Пробовай без церемония.
Баранью лопатку, зелёным лучком присыпанную, из корзинки достаёт, полголовы сыру, лещей копчёных, хлеб белый…
- Пей, Мамонт!
Окинул тот Карлу своими голубыми глазами, прицелился в жижку и по-весёленькому присловьице подкинул:
- Ну! За всех пленных и нас военных!..
- Так точна, - Карлушка подбодряет. – Кушай.
До плену-то Мамонту два пайка врачи выписывали. Приказ даже по Красной Армии такой был, чтобы таких богатырей двойной нормой кормили, а в плену ему живот просветило. На кухне, верно, другой раз повара ему и пособолезнуют – плеснут лишний черпак, а всё равно он от голода больше других претерпевал. Такой комбайн… Ну и приналегает.
Карлушка ёрзает на чурбачке, ждёт. Минут только десять прошло, как Мамонт кружку опорожнил, а у него и страх и терпенье израсходовались. Губу на губу не наложит – скользят. «Если его схватит, - про Мамонта думает, - я себе пясточку в глотку суну и опорожнюсь». Застраховался так-то и плеснул на каменку. Сырку нюхнул, лещево пёрышко пососал и растирает грудь. Растирает и таково усладительно поохивает:
- О-о-ох… О-о-ох! Сердца зарапоталь. Перви рас за тва недель… Ты, Мамонт, не звай меня больше каспадин ефрейтор – Карль Карлич кавари!..
- Храшо, Карь Карчь! Слушассь!
А Карл Карлыч совсем от удовольствия размяк.
– Мамонт! Ты будешь мой кот. Мой чудесни сипирски кот!
Опьянел Мамонт – много ли подтощалому надо. Ничего не понимает. Только ест да ест. Так в новой должности и уснул.